Я хотел что-то возразить, что-то гневное, справедливое, но в этот момент время остановилось.
– Я понял, – сказал я, ни к кому не обращаясь, и глянул вниз на пистолет в своей руке. Потом поставил его на предохранитель и положил на столик, среди орехов и картофельных чипсов.
Наконец взял записку, которую, как утверждал Ганс-Улоф, оставила ему Кристина, и поднялся.
Ганс-Улоф вздрогнул. Я глянул на него сверху вниз.
– Пригласи уборщицу, – сказал я. – Твой дом воняет, как могила.
И ушел.
Я приехал в Халлонберген на машине Димитрия и снова поставил её на то место, где взял. Я не знал, что мне делать с ключом от машины; в конце концов, я просто бросил его в почтовый ящик, который, как мне показалось, относился к его квартире.
Поездка в город на метро состояла из чередований разгона и торможения, света и темноты. Я стоял в тесноте и давке, и в ушах у меня всё ещё звучал голос Ганса-Улофа. В этом ты всегда был предсказуем, как чайник. Я видел своё лицо в тёмном окне и не мог поверить, что это я. Неужто это от стыда так пылают щёки? Или у меня жар? В мозгу у меня все смешалось. Там больше не было ни одного нейронного узора, был лишь хаос.
Ещё накануне ночью, когда София Эрнандес Круз объясняла мне, что именно не сходится в истории, которую я ей рассказал, я был весь зациклен на разоблачении заговора. То, что для выхода из этой зацикленности мне понадобилась помощь со стороны, ладно, это уже не так хорошо, но терпимо: как-никак, она была нобелевским лауреатом, одной из умнейших людей мира, и позор мой был не столь велик. Так или иначе, в итоге мне удалось прояснить этот обман. Неважно, какой ценой. И я был горд этим. Остаток утра я провёл в лихорадочном анализе минувшего, вызывая в памяти все подобности последних недель, передумывая всё заново, исходя из новых предпосылок и не обнаруживая никаких противоречий. Всё было убедительно и внятно. Недоставало только одного – вещественного доказательства. Найти его – и я мог считать себя победителем.
Тогда я ни секунды не раздумывал о том, как всё это свидетельствует обо мне самом. Главным обвиняемым, причиной зла ещё сегодня утром был Ганс-Улоф.
Но он мог быть им только потому, что я с течением времени превратился в дубинноголового остолопа. Мои привычки, на которые я так полагался, привычки недоверчивого человека, – они были не чем иным, как тюрьмой, которую я сам построил для себя. Да, я был марионеткой, и Ганс-Улоф дёргал меня за ниточки, но эти ниточки дал ему в руки я сам; ниточки, которые я сплёл собственноручно и в которых я сам запутался в ходе своей жизни…
И Инга… То, что Ганс-Улоф сказал напоследок, болело, как свежий ожог на моей душе. Хуже всего то, что он был прав, я знал это. Я знал это в глубине души всегда.
Хотя от этих раздумий я совсем потерял ориентацию, я всё же как-то пересел с синей на красную линию метро и даже поехал в нужную сторону и снова вышел на поверхность вблизи пансиона. Слегка моросил дождь, шины машин чавкали в раскисшей снежной слякоти, и свет фар, казалось, захлёбывался в темноте.
Я заметил, что шаги мои замедлились, когда я подходил к пансиону. Разум больше не знал, во что верить, но всё тело по-прежнему до последнего волокна было пропитано недоверием и действовало полностью самостоятельно. Всю свою жизнь я сражался и подстерегал, не делал шагу без того, чтоб не осмотреться и не обезопасить себя со всех сторон. Я научился чуять опасность и уходить от засады. Я жил в мире, где меня окружали враги, и, чтобы выжить, должен был каждую секунду держаться начеку.
У одного подъезда я остановился, осмотрелся, нет ли за мной хвоста и куда, в случае чего, бежать, – закоренелая привычка недоверчивого человека. Ведь кто сказал, что всё, во что я верил, было ошибкой? Ганс-Улоф воспользовался тем, что хорошо знал меня, и поэтому ему удалось меня одурачить. Но разве из этого не следовал вывод, что впредь я должен держаться ещё осторожнее и смотреть, кому доверять? И по возможности больше никому ничего о себе не рассказывать?
Я закрыл глаза, подставил лицо мелкой мороси, ощутил прохладу на коже. Так, будто капли испарялись, едва коснувшись меня. Я больше не знал, что верно, а что нет. С другой стороны, что мне было терять? Ведь это пансион. Мне нужно только пойти туда, и если полиция меня арестует, я буду знать, что был прав.
Итак. Вперёд, к истине. Я снова ступил на тротуар и зашагал по улице, и, чёрт возьми, они за мной следили, я это форменным образом чуял! Будто игольные уколы в спину. Я еле удержался от желания бежать, которое усилилось почти до боли, когда я дошел до двери своего дома.
Машина, которую я взял напрокат, всё ещё стояла там, где я её припарковал пять дней назад. Пять дней? Они показались мне пятью годами, другой эрой.
На лестнице было тихо и пусто, пахло подгоревшей едой и стиральным порошком. Шаг за шагом, глядишь, пройду и этот путь. Мои подошвы скрипели на каменных ступенях. Я достал ключ и открыл дверь.
Спёртый воздух ударил мне в нос как ни в чём не бывало. На кухне стоял мускулистый молодой человек в полосатом красно-жёлтом пуловере и распаковывал какие-то покупки. Увидев меня, он воскликнул:
– Ага! – Бросил всё и вышел мне навстречу в холл. – А вы, наверное, господин Форсберг, да?
– Да, – признался я, опустив руки, чтобы мне никто не приписал оказание сопротивления.
– Гёран Линд, – он протянул мне руку. – Я племянник госпожи Гранберг. Я здесь всегда хозяйничаю, когда она в больнице.
– В больнице? – тупо повторил я, пожимая ему руку.