Когда я вышел из дома, весь район лежал во тьме и тишине и уже начал исчезать под снегом. Сейчас обрушится один из тех снегопадов, которые погребают под собой землю так, будто кто-то наверху опорожнил кузов гигантского самосвала.
Но это не повод для того, чтобы остановиться. Моя ярость растопит и сметёт всё, что стоит на её пути, сомнений в этом не было.
Я нашёл «сааб» на том месте, которое описал мне Димитрий, ключ подошёл, и внутри воняло его сигаретами: значит, машина точно его. Всё, к чему я прикасался, было грязное и ледяное, но мотор всё же завёлся – после того как я несколькими частыми и настойчивыми поворотами ключа зажигания убедил его в том, что не отступлюсь. И, о чудо, бак был полный.
Буран подождал, когда я выеду из Стокгольма, и тогда обрушился всей мощью. Вокруг меня всё разом превратилось в сплошное серо-белое месиво, состоявшее из снега, ночи и скудости света фар, и я почувствовал, как машина завиляла задом, а колёса поехали юзом. Медленнее. Другие вон вообще остановились. Я проехал мимо доброй дюжины машин, которые припарковались у обочины, и среди них было как минимум три тех старых, танкообразных «вольво», которые обычно не боятся ничего.
Ещё медленнее. Вот уж чего нельзя допустить ни в коем случае, так это дорожной аварии. Полиция ищет меня, и если я попадусь ей в лапы вне Стокгольма, они отправят меня обратно в тюрьму с благодарностью, что я своим нарушением надзорного режима предоставил им для этого удобный повод, и с такой скоростью, какую только позволит погодный режим дорожного движения.
Другими словами: если я въеду в кювет, Кристина считай что мертва.
Это была мотивация к предельной внимательности.
Постепенно дело дошло до скорости пешего шага. «Дворники» упирались, флипп-флапп, флипп-флапп, горячий обдув гудел на полных оборотах, а я чувствовал скрип снега под шинами. Я вцепился в руль и не сводил глаз с дороги, считал верстовые столбы, скользившие мимо, и думал только о следующих десяти метрах.
Я вдруг подумал, что совсем плохо оснащён, при мне не было ничего, кроме пистолета. Что, если я никого не встречу, кроме запертых дверей? Мне понадобится, по крайней мере, ломик. Что-нибудь такое, чем в случае нужды можно было бы и долбануть кого-нибудь по черепу.
До Норрчёпинга я ещё как-то продвигался. Но потом мне пришлось съехать с автобана на 22-е шоссе. Я чуть не проворонил поворот. На скруглённом съезде меня потащило юзом и несколько бесконечных секунд мотало из стороны в сторону, мой пульс подскочил до нечеловеческих значений, да и потом лучше не стало.
Это было чистое безумие – всё ещё ехать. Дорога была уже практически неразличима, грязно-серая лента на грязно-сером фоне. Преодолеть лишь ближайшие метры, говорил я себе, только вписаться в следующий поворот, чтобы не снесло в кювет. Я был канатоходец по обледенелому канату. По обледенелому канату длиной в триста пятьдесят километров. А вокруг меня бушевал буран, ветер бил в машину, грозя достать и до меня.
Я вдруг почувствовал то, чего не испытывал десятилетиями, про что я за все эти годы совсем позабыл: страх, постоянный спутник моего детства. Безумный страх. Страх перед старшими детьми, боязнь их насмешки, их кулаков, их подлости, а прежде всего страх перед тем большим бородатым человеком по имени Руне Кольстрём, чьё изменчивое настроение, приступы гнева и наказания подчинялись какой-то непредсказуемой кривой. Будешь мне мести весь двор, и никаких возражений! Неважно, был ли ты быстр или медлителен, тих или громок, всё равно тебя подстерегала опасность, что ты слишком медлителен, слишком быстр, слишком тих или слишком громок. Тебе сегодня чистить туалеты! А мы посмотрим, останется ли у тебя после этого еще охота пошуметь! За каждой едой приходилось глотать не жуя, потому что, во-первых, еды никогда не хватало на всех, а во-вторых, нельзя было знать, удастся ли поесть в следующий раз. Таким безобразникам, как ты, нечего делать за столом! Вон отсюда! Стой за окном и смотри, как едят другие, и попробуй только сдвинуться с места! И, разумеется, при самом отбывании наказания можно было дополнительно провиниться, собственно, как раз тогда ты и делал что-то обязательно не так. И тогда были побои – ладонью, кожаным ремнем, большой линейкой, всем, что попадалось под руку. Побои, от которых было больно не только потому, что они были жестокими, но и потому, что были несправедливыми и подлыми.
Время от времени нас посещали «дамы-общественницы», красиво одетые женщины, которые, как нам говорили, поддерживали детский дом деньгами, и я, десятилетний, предстал перед ними и с негодованием рассказал, что директор детдома избил меня. Прежде чем они успели возразить, я задрал рубашку и продемонстрировал им синие рубцы.
Тем самым я сделал Руне Кольстрёма своим смертельным врагом. С этого дня начались действительно подлые наказания. Раздеться догола и марш в угол! Пусть все видят твой позор! Можешь сожрать хоть всё помойное ведро, ничего лучшего ты не заслужил! Я должен был ночью спать без одеяла, и никто из остальных мне не помог, не впустил меня к себе под одеяло, никто. Если бы уже тогда я не умел открывать простые замки на дверях комнат и не смог прокрасться к своей сестре, я бы просто замёрз насмерть.
Они знали, что я сказал правду, но они ничего не предприняли, не помогли мне. Те дамы-общественницы. Я возненавидел их едва ли не сильнее, чем самого Кольстрёма. Но, разумеется, больше я их никогда не видел.
После этого случая я выбрал партизанскую тактику. Я даже слова такого не знал, я, так сказать, сам изобрёл партизанские методы. Пропадали или приходили в негодность вещи, но моим алиби при этом был замок, который отделял меня от них. Руне Кольстрём постоянно имел проблемы со своей машиной. То и дело ужасно воняло в его доме, где он жил рядом с детдомом. В его почтовом ящике валялись дохлые крысы. Или в его резиновых сапогах, если он по неосторожности оставлял их снаружи.